Среди синеватой дремлющей степи, меж двух речек, раскинулась большая Яксайская станица.
Хаты и задворки, бедная сожженная солнцем зелень садов и огородов, кой-где торчащие одиноко маленькие яблони, рябины почти без листа — все смотрит уныло.
Солнце жаркое стоит середь чистого неба и припекает...
В краю этом и сентябрь маем поглядывает. Однако деревца у храма и мурава окрестная осеннею желтизною покрыты, и хоть тепло еще греет солнце, но теплынь эта бабьим летом прозывается.
Скоро везде, где теперь жаворонок заливается иль дрозды дробно перелетают, где странники журавли отдыхают на пути, скоро все заглохнет под глыбами снеговыми, и пойдет гулять, да свистать, да завывать один великан грозный, буран степной, заметая снегом и зарывая все без разбора.
Станица тоже приуныла, мертво в ней. Спят, что ль, казаки иль ушли куда? Одни спят в полдень, другие сидят по хатам сумрачные, потому что нечему радоваться. Недалече от них беды сыпятся, дойдут, может, и до них ненароком.
На улице овцы кучатся у плетней, поросята рысцой снуют и тыкают мордами то забор, то кучу, то друг дружку; куры снуют и петухи важно расхаживают и воюют. Кой-где лошадь спутанная подпрыгивает и подбривает травку, что посвежее да послаще. Кой-где корова лежит, жует, пережевывает и глядит пред собой не сморгнув, будто думу думает.
Близ хат, на крылечках, а то и середь улицы казачата сидят иль лежат, борются, скачут, кричат, кто в кафтане, кто в рубашке, а иной так совсем налегке, в чем мать родила.
Изредка выглянет кто из взрослых на крылечко, больше старухи; иногда пробежит через улицу казачка; иная спешит в хату из огорода с чем-нибудь в подоле иль с хворостом, другая с ведрами выступает, покачиваясь. Вон направо у кладбища, где погуще кусты, за плетнем, где и тихо, и темно, белеется что-то; то выглянет, то пропадет. Мимо храма пробежал к кладбищу молодой казак, оглянулся и перемахнул ограду, увяз было в бурьяне да выдрался и пропал между кустов и могилок. Разговор тихий слышится тут, потом еще что-то чудное! Чего — чудное? Просто целуются и нашли же место, озорники!
Казак этот Максим Шигаев, по прозвищу Марусенок, первый красавец и озорник на станице. Сказывают, что он сын Чумакова, сказывают тоже, что он сын Чики Зарубина. Оба казака души не знают в Марусенке. Может, оттого, что покойницу, его мать, Марусю, выкраденную из Украйны, оба любили крепко...
В новой хате Зарубина в образном углу светлой горницы сидит русый малый. Он приехал уже дня с три в станицу и остановился у Чики, но на улицу ни разу не выходил и помимо хозяев ни с кем не видался...
Давно сидит он один в горнице. Казаки ушли, а бабам не дозволено входить к нему. Русая голова его склонилась, синие большие глаза задумчиво смотрят на связки каких-то листьев, что развешаны сушиться по стене, но ничего не видят эти глаза — ни стены, ни связок, ни горницы. Словно жизнь отлетела от них и унеслась туда же, где носится мысль его. А где? Далеко от станицы Яксайской и степей Яицких.
Незнакомец видит хоромы с зубчатыми башнями, каких и не грезилось казакам. Сад столетний, большой и густой... Народ бродит там, но не по-казацки одетый и не по-русски. Вот морщинистое лицо старушки-тетки его, угрюмое, суровое, сильное волей железною. Не жалеет она родного, а ждет вести — не доброй, а громкой! Вот другое, молодое и красивое лицо. Оно в слезах пред разлукой, в нем любовь и боязнь. Сидеть бы дома, говорит оно, мирно и счастливо, не играя своею жизнью.
На крыльце застучали каблуки, заскрипели ступени, и пожилой казак, невысокий, но плечистый, вошел в горницу. Это был Чика Зарубин.
— Ну? — нетерпеливо вымолвил незнакомец.
— Скоро, государь! В сей час донцы наехали. Купец Иванов с Твороговым и Лысовым. Да вот забота, Чумаков с ними прилетел. Он уже давно в бегах. Узнают — беда, скрутят и прямо в Яицкий острог да в Сибирь. Покуда ты донцам откройся, государь. Они нашей руки, войсковой, и народ верный.
— Сегодня, сейчас? — нерешительно вымолвил русый.
— Сейчас! Марусенок, крестник, за ними побежал, да что-то замешкался. У него, дурня, завсегда дело с бездельем об руку идет.
Незнакомец встал и нерешительно, медленно подошел к окну, отошел снова, взялся за голову. Лицо его изменилось и побледнело. Долго молчали оба. Казак хозяин почтительно стоял у дверей.
Что думал молодой малый? Он молился про себя. Дерзкое, трудное дело начинал он. Великий грех брал на свою совесть. А кто скажет: он ли отдаст ответ Богу за последствия его нынешнего первого, главного шага, иль ответ дадут неведомые лихие люди, что привыкли играть с огнем, что жжет не их самих, а их жертвы? Не отступить ли, пока время! Зачем? Как знать, что судил ему Бог!.. Бывали примеры на Руси! Правда, в иное время, полтораста лет назад...
На крыльцо вбежал Шигаев, оправился и степенно вошел в горницу.
— Ты опять с Грунькой! — шепнул Чика. — Долазаешь ты до беды. Чего головой-то мотаешь. Кладбище-то отсель видать. Говорю — долазаешь.
— Слыхали! — нетерпеливо отозвался Марусенок и прибавил громче: — Макара привезли: убили в степи... Сейчас сюда будут казаки, государь.
Русый сильно изменился на лице при имени Макара.
— Кто убил его? Неведомо? — спросил Чика.
— Пуля-то знает, да не сказывает! — усмехнулся Марусенок.
— Жаль деда Макара! — обратился Чика к незнакомцу. — Он в Питере бывалый и твое величество, я чаю, видывал.
Незнакомец ничего не ответил, побледнел еще более и отвернулся к окну.
Казаки отошли в угол и зашептались.
— Меня не послушает, ты упроси. Пусть хоть на улицу не выходит, — говорил Чика. — То бегун был, а то вдруг прилез.
— Увидит старшина Матвей, в тот час колодки наденет, и в Яицк свезут, — отвечал Марусенок грустно.
Снова застучали на крыльце, и в горницу вошел тот же купец Иванов, одетый теперь по-казацки и на вид совсем другой человек. Войдя, он опустился на колени, поклонился русому до земли и, снова став на ноги, проницательно, востро глянул карими глазами в лицо молодого незнакомца.
Сразу не полюбилось русому это лицо, с пятном на лбу, и ястребиный взгляд карих глаз. Они поглядели друг дружке в глаза... Словно мерились, выходя на поединок. Усмешка как будто скользнула по лицу казака и мгновенно скрылась. Приветствие ли, радость ли простаков сказались в усмешке той? Нет! Мысль прыткая, но затаенная головы хитрой невольно отразилась на лице.
Смутился слегка незнакомец от усмешки этой и отвел глаза в сторону.
«Не Зарубину чета человек этот! Скверный глаз у него, — подумал он. — Довериться ли ему? Да он уже знает».
— Ты донец? Как звать тебя?
— С Дону, государь, казак. Но ты купцом зови Ивановым. Слуга тебе по гроб.
— Поведал тебе Зарубин о милости Господней и великой чести, что ныне посетила войско Яицкое?
Казак не отвечал, но снова опустился на колени, снова поклонился до земли, но все не потухали и сверкали малые карие глаза его. Вошли еще трое донцов: Лысов, Творогов и Овчинников.
Вечерело. Солнце зашло давно, а полнеба все еще горело, словно пожар. На станице слышались песни, а от качелей несся резвый хохот и проносился по слободе. По задворкам тихо крался казак, оглядываясь по сторонам, — все тот же Марусенок, Максим Шигаев, любимец атамана Чумакова, крестник и приемыш Чики. Ему всего 20 лет, и в станице Яксайской он первый красавец и умница, первый мотыга и пьяница. Товарищей подпоить, перепить и набуянить, по оврагам да по рощицам с казачками возиться, а ночью красться к ним в огороды, — он тоже первый. И теперь — недаром Марусенок бежит на выгон; ждет его близ речки, под вязом, Груня, родственница старого и почитаемого казака Матвея, что должность старшины правит на станице, и первая красавица из всех казачек станичных.
Расцеловал ее Марусенок в десятый раз, посадил на траву и глянул пристальнее.
— Что ты в печали? Аль беда какая!
— Дедуся моего нашли в степи. Привезли. Убитый! — Груня заплакала. — Без него заедят меня. Один заступник был.
— Эх-ма! Ведаю, да запамятовал, что он тебе дед. У меня своя забота, Груня! Во какая! — и малый показал на горло. — Ну не кручинься, сладим твое горе.
Марусенок утешал казачку на все лады, а она все тихо плакала, утираясь рукавом. Небось не скажет казак, что женится на сироте, а пустословьем утешает. Через час казак прощался со смехом.
— Теперь не время мне! Не ныне завтра такое на станице будет... Только бы прицепиться нам к чему... Ахти будет! Давно не бывало! Прости, голубка. На заре наведаюсь к тебе.
— У нас же покойник!
— Ну что ж. И пусть себе лежит. Мы в огороде...
— Как можно, покойник-то... Дедусь... Да и старшина сказывал: увижу еще Марусенка, застрелю саморучно.
— Не бойсь. Выходи в огород: не придешь, в самые сени прилезу.
Прости.
И, расцеловав девушку, Шигаев припустился в станицу. Долго глядела Груня в полусумраке ему вослед, и когда он уже в улице, на бегу, обнял ради потехи проходившую с ведрами казачку, девушка тяжело вздохнула и тихо побрела домой.
Около полуночи. Спит Яксайская станица. В хате Зарубина окна заставлены и завешаны, и в главной горнице светло как днем. За большим столом сидит русый молодец, в светло-синем кафтане нараспашку, под которым видна тонкая шелковая рубаха.
Вокруг него за тем же столом разместились семь казаков: Чумаков, Чика, Шигаев, Иванов и трое донцов: Лысов, Творогов и Овчинников.
Давно уже совет держат они и теперь смолкли, и лица их стали угрюмы. Один Иванов промолчал все время, пытливо вглядываясь в товарищей.
— Так, государь, — вымолвил снова Чика. — Остер топор, да и сук зубаст. Ничего не вымыслишь. Ступай до времени к Чумакову: там в Каиновом Гае всяка рука коротка, а здесь накроют, беда. А дождемся погодки, я за вами слетаю.
— Нету, кум, — вымолвил Чумаков. — Я назад не поеду. Буде атаманствовать.
— Сведается старшина, тебя и скрутят да в правление Яицкое.
— Небось! Живого не свезут. Нету. Надо рассудить пока.
— Повещенье о легионе есть готовое, да этим одним не возьмешь...
— А еще нету ничего, — рассуждал Чика.
— Деньгами, говорю, — вымолвил русый. — У меня от Филарета тысяча рублей. А дослать, еще пришлет.
— Одними деньгами, государь, тоже более десятка аль двух не сманишь, — заметил казак Овчинников и прибавил Иванову: — Ты что молчишь?
— Слушаю, — отозвался Иванов кратко.
— По мне, зажги станицу с угла да и пусти, что старшинская рука жжет, — вымолвил Лысов.
Никто не ответил на это, один русый пожал плечами.
— А форпосты?.. Хоть Кожихаров форпост для начала? — спросил Чумаков.
— Что форпосты? Бударинский наш, прямо голову кладу, — отозвался Чика. — Да много ль там? Двадцать человек, да одна пушка... Что ж это? С Яксая треба хотя пять десятков казаков добрых.
— На Бударинском форпосте боле двадцати казаков! — вымолвил Лысов, но снова наступило молчание и никто ему не отвечал.
— Вот что, государь, и вы, атаманы: обождем дня три, какие вести придут от Ялай-хана. Коль заручимся сотней татар, ну и смекнем тогда. Я еще останусь у Чики. В три дня много воды утечет, — решил Чумаков.
Русый встал, все казаки тоже поднялись и вышли в другую горницу. Скоро все разлеглись там спать по лавкам. Русый, оставшись один, потушил огонь, отворил окно и выглянул, вдыхая вечерний воздух.
Ночь была светлая и тихая, и высоко стояла в небе луна, разливая свет. Степь, станицы, огороды и хаты, все плавало в таинственной, серебристой синеве ночной. Узенькая и извилистая речка ярко-белою тесемкой вилась из станицы и уходила в степь; кой-где черными пятнами стояли на ней островки камышовые. Затишье чудное спустилось на всю окружность, и надо всем сияла луна. Мимо ее бежали маленькие желтоватые облачка, изредка набегали на нее, и она уходила и пряталась за них, и меркла окрестность. Но вдруг луна снова вылетала из-за них и снова сияла среди неба, а уходящая тень скользила по хатам и садам. Словно играла луна с облаками, то прячась, то выглядывая.
«Из-за чего? — думал молодой малый. — Жить бы тихо и мирно, в уголке своем, не затевая погибельных подвигов. Пожелала она иного... громче да славнее, и сгубит. А если... Если суждено и мне...»
И чудная картина восставала на глазах его: Кремль златоглавый... Звон колокольный... Толпы несметные и оглушительные клики... Стоит он на краю стены зубчатой, и у ног его кишит этот люд... Она около него, ее рука в его руке... Но что это за огонек в этой толпе, в конце Кремля... Нет! То не Кремль... Огонек этот здесь в конце станицы? Это, верно, хата старшины... Все окна растворены и освещены, черные фигуры шевелятся под ними на улице. Там заупокойная служба... Там лежит старый казак, изменой убитый...
«Прости, Господи, и отпусти грех невольный, — шепчет молодой человек. — Великому делу малая былинка помехой была. Когда ломит молния дуб, по листочкам бежит! Он сказал, умирая: помереть и тебе окаянно середи степи! Бессмыслица! Злоба умирающего. Иль глас пророческий? Нет, вздор! Полно думать о стариковых словах», — решил молодец.
Набежала снова туча на луну Тень опять пошла по станице. Скрипнула калитка у избы Чики, шепот слышится...
— Творогов, пойдем со мной. Я к Груньке, ты к Маньке. Хаты рядом. — И два казака двинулись по улице.
— Обида, луна торчмя торчит! Хоть бы ветер ударил да заволок ее облачищем; и видать, и слыхать как днем.
— Не бойсь! Там все Богу молятся. А на зорьке... мы...
— Нож, Марусенок...
— Не впервой. А то нет! Горазд, брат...
И смолкли голоса, удаляясь по слободе.
«На свидание, — подумал русый. — Повсюду ты смотришь, луна: много ль свиданий в эту ночь на глазах твоих?.. Марусенок... Огоньки и черные фигуры... Горазд, брат!.. Помереть и тебе окаянно!»
И молодой малый уже дремал у окна.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |