Весь день Иван пропадал в городе будто по делам, Данило дивился и даже обижался на его равнодушие к себе после двухлетней разлуки.
Ввечеру Иван вернулся, и братья, усевшись за самовар и чай, стали толковать, рассказывая друг другу свои дела. Данило рассказывал свой путь из Питера, побег Алеши и вообще жаловался на беспорядки.
Иван все смеялся добродушно и дивился не случаям с Данилой, а самому батюшке братцу, как он называл по привычке старшего и чиновного брата.
— Много зажились вы в Неметчине, братец: все сие давно так ведется, всегда было. Да, я чаю, в заморских краях не угодники Божьи проживают... И в раю не оберешься мошенников, потому и там люди живут.
— Э, да ты, Ваня, вон как поговаривать стал! — усмехнулся Данило.
— Про рай-то... Это не я, Милюков, наш губернаторский товарищ в Оренбурге, всегда сказывает, — добродушно отвечал Иван.
— Я уж полагал, ты сам записался в филозофы.
— Чего?! Заморских слов, братец, не ведаю ни единого... Только по-польски малую толику заучил. Цо то есть! Падам до ног!
— Полно, брат! Мне польская речь нутро подымает... При мне ты не говори ничего такого. Скажи-ка лучше: и в ваших краях, в Оренбурге, тож... смута?
— Вшендзе!
— Сказываю я тебе... — гневно вымолвил Данило, сверкнув своими серыми глазами, круглыми и упрямыми, как у деда Зосимы были они.
Иван оторопел и смутился:
— Простите, братец, не гневитесь... Я полагал, что вы... Я токмо ради потехи.
Братья помолчали.
— Ну и у вас неурядица?
— Как и везде. А нам-то и подавно. Да и как не быть смутам? Заводов настроили, а народу нет. Ну беглых и зазывают и всякого мошенника приемлют, обласкивают. На заводах Акинфия Демидова, Строганова, Осокина и у других полагается быть десять тысяч переселенцев, а их там сходцев до сорока тысяч, и народ все бесписьменный, неведомо, ни откуда они, ни коих помещиков.
Иван приостановился, усмехнулся и поглядел брату в глаза, словно не решаясь сказать что-то.
— Вы бранить не будете?
— Что такое?
— Я уж вам по истине скажу, что со мной теперь приключилось. Вы мните, я сам собой сюда приехал. То-то нет. Я по наряду сюда бесписьменных вел. Да что вышло-то?
— Ну, ну, говори! — оживился Данило, интересуясь узнать служебные подвиги брата.
— Посылал меня Иван Андреевич.
— Кто такой?
— Да наш губернатор Рейнсдорп. Послал забрать с наших заводов всех самых подозрительных людей, то есть холопей беглых и каторжников с Сибири, и везти их сюда в Казань. Уже три года, видишь, сего не чинилось, и сволочилась их тьма. Вот собрал я четыре тысячи с семи заводов. Конвой дали мне из штатной команды города всего одиннадцать инвалидов, да опричь того три десятка сейтовских татар. Ну я и повел сюда... Да что вышло-то? Произошла убыль, братец, да какая! Из четырех тысяч довел сюда... молвить страшно... 810 человек!
— Что ты, Иванушка! — ахнул Данило.
— Да. Оробел я безмерно...
— Пред законом в ответе быть?
— Какой тебе закон! Я оробел, что не удавили бы меня-то! Восемь раз бунтовали, батюшка братец, путем-то дорогою...
— Да ведь, глупый, теперь под суд пойдешь.
— Какое! Вы слушайте. Я прибыл на лошадях подставных сюда вперед и уже был у губернатора. Не ведал, как и глаза губернатору показать. А он все спросил, как было дело. Похлопал меня по плечу, да и сказывает: спасибо и за этих. Помолитесь Богу, что сами целы и невредимы. Пред вами офицер никого не довел, сам убит был.
Данило покачал головой и рассмеялся.
— Ну, а по Приволжью, на низовьях, тише стало?
— Какой тебе тише! Целые деташементы воров бродят по всей Волге, а то на судах плавают. Атаманов и есаулов своих имеют; даже пушки есть при них. Вышлют на них наших гарнизонных, много-то палить им не повелят, в порохе ныне недочет велик у нас. Был запас пороха, да, сказывают, весь выдохся, негоден. Вот и велят солдатам живых воров брать. Сунутся они, их и перехлопают, как клопов, а офицера за ноги на мачту, да с ним и катаются, пока не провоняет...
— Славно! Ну, а скажи, мордва и чуваши почто все бунтуют у вас?
— А уж сего я доподлинно не ведаю. Об них губернатор всегда в заботах и попечительствах. Вот и ныне их, псов, в веру православную повсюду крестят и мечети рушат, чтобы истинного Бога почитали.
— Напрасно. Они оттого и бунтуют. Не след бы их трогать.
— Как это вы диковинно судите, братец? Да они ведь, — загорячился Иван, — по своей вере-то что творят? Младенцев наших жарят да едят; а большого убьют — кровью его каймак приправляют.
Данило рассмеялся.
— Это тебе там барыня какая рассказала?
— Не барыня... Всем ведомо... Опросите губернатора. Один заседатель верхней расправы рассказывал одной купчихе, при мне... при мне, братец, что раз как-то он...
Данило расхохотался. Иван встал, махнул рукой и, не окончив рассказа, пробормотал укоризненно:
— Вы, братец, все в Неметчине... Вы не знаете...
Между тем наступил вечер. На дворе уже давно шел сильный дождь. Князь Данило подумал о предстоящей дурной и грязной дороге и вспомнил, что не дал никаких приказаний насчет своего отъезда. Он кликнул Архипыча, потом еще двух людей, но никто не отозвался.
— Чего вам? — спросил Иван.
— Как чего? Собраться в путь заутра. Я ведь ничего не приказывал.
— Вот что, братец, я бы хотел...
Иван смутился и замолчал. На вопрос брата он снова начал и, смущаясь, просил его остаться в Казани еще на один день, ради бала у губернатора. Данило согласился, но сам ехать на бал отказывался. Он не знал казанского губернатора Брандта и говорил, что вообще будет как в лесу.
— Спознакомитесь. Долго ли? Все рады будут, — уговаривал Иван и на отказ брата прибавил наконец: — Мне гораздо нужно, чтобы вы были на сем бале.
— Зачем, помилуй? Невесту, что ли, тебе выбирать будем, — смеялся Данило.
— То-то и есть... смотрины!.. — покраснев и не глядя в лицо брата, выговорил Иван.
— Женихаться хочешь? Не шутишь? — воскликнул Данило, вставая.
— Что ж, братец? Мне ведь двадцать два года; скоро вот поручиком буду.
— Об заклад бьюсь — подушку себе выискал.
— Какую подушку?
— Такую... Не пуховую... Нешто в этой Азии есть девицы? Подушки они у вас. Ну говори, кто такая?
Иван рассказал брату, что он уже с детства, с той поры, что Данило уехал на службу, полюбил одну девочку, с которою видался и игрывал у соседей Городищевых. что она теперь уже девушка красавица, что он ждет только чина, чтобы выйти в отставку и жениться.
— Кто ж такая?
— Прасковья Сокол-Уздальская, внучка того, московского.
— Уздальская? — прервал Данило. — Ну, Иванушка, заглазно могу охаять твой выбор. Вся фамилия негодная. Артемий даже преступник и уйдет у меня в допрос, когда я вернусь в Петербург. Отец ее покойный век был негодница, спроси хоть у родителя. Внук в польское подданство ушел, сказывают даже веру переменил; другой. Андрей, ты сам знаешь, тоже алтына не стоит. Эх, Иванушка, хуже-то ты не нашел, что ль? Батюшка тебе сего и не дозволит. Он ее знает. Ты ему сказывал или отписывал?
Иван стоял у стола совершенно смущенный, опустив голову, и тяжело сопел, оттопырив губы. Красивое лицо его стало глупо. Он бессознательно ковырял пальцем в большой черной дыре, выжженной в столе, очевидно, утюгом и, вероятно, в незапамятные времена дедовы.
— Стало, никто ничего и не ведает. Да она-то что? Идет за тебя? Любит, что ль, крепко?
— Как же, братец, не любить! — полужалостливо, полуукоризненно вымолвил Иван. — С молодых лет вместе. Бывало, еще в горелки, в коршуны играли. Она меня крепко любит, а мать еще пуще, Марфа-то Петровна.
— Мать? То есть мачеха... Она, кажись, Городищева?
— Да. Они пуще родных любятся. Назвать мачехой — обеих обидишь. Она Параню-то приняла на руки двух годочков. И совсем она не похожа на братьев своих. Они с Андреем, почитай, в год раз видаются. С Артемием Никитичем совсем не знаются. Вот только одно, что у них нахлебником живет Артема, сынишка Андреев. Отец его псарям своим препоручил. Марфа Петровна из доброты его и приютила к себе на хлеба.
Долго Иван доказывал брату, что между Уздальскими казанскими и Уздальскими московскими нет ничего общего, кроме имени.
— Ну, Господь тебя ведает. Может, и впрямь выродок. Поедем на бал. Покажешь, какого бобра убил. Коль пушист да с сединой, не охаю, а родителя даже склоню. Да верится плохо. Польский он. бобер-го твой, — сострил Данило.
Братья перевели разговор на завтрашний бал и вспомнили, что надо приготовить парики и мундиры. Данило вспомнил, что с ним, кстати, его новый диковинный мундир, какого и в Петербурге никто еще не видал, и решил достать его сейчас же из сундука и развесить, чтобы он разгладился. Братья снова стали кликать людей, но никто снова не явился. Данило взял свечу, вышел в прихожую и не нашел ни души.
— Должно, ужинают, черти! Разыщем сами.
— Им есть о чем потолковать. Ваши с Питера, мой с Оренбурга: Максимка, мальчуган, я чаю, помните. Подарили мне его еще махоньким, для забавы. Кречетов... ну, Ольгинский, Дмитрий Дмитрич... Он теперь вольный и мой денщик. Верный мальчуган.
— Кречетов? Приятель батюшкин? Как не помнить! Я его в прошлый приезд видал в Азгаре. Кипяток!
— У него дочь замуж идет за Уздальского. Пред постом свадьба.
— Вот тоже бобра убила. Я чай, подушка. Дура, что ли, иль урод? Я ее что-то не видал, — сказал Данило, оглядывая сундуки.
— Она у Городищевых бывала редко. Кто говорит, умница, а кто, что дура петая. Да ведь он ее уходит живо. Он первую-то жену, поповну-то свою, забил спьяна. И умерла она от того, что он ее бутылкою, говорят, ударил.
— Дворянское занятие пить да драться, — покачал головой Данило. — Это, должно, твои ящики?.. Нет, мои, да не те... Обождем людей.
Данило со свечой вернулся в свою горницу и сел, позевывая, на диван. Иван ходил из угла в угол.
— Ах! — воскликнул вдруг Данило. — Они все в зеркальной, в той, в большой. Я сам все велел туда снести. Взгляни, голубчик, там ли...
— Сундуки-то... Зачем им там? Они здесь где... Зачем туда? — как-то странно сказал Иван.
— Там! Там! Взгляни. В зеркальной.
Иван взялся за свечу.
— Помилуй, и так увидишь. Луна в окнах так и горит; как днем светло.
Иван поставил свечу и завозился; он медлил, словно искал чего. Данило внимательно присмотрелся и широко открыл глаза.
— Иванушка!
— Что?
— Да ты... сдается мне... ты никак робеешь идти-то?
— Не-ет! — протянул Иван. — А знаете, братец, они сейчас отужинают.
Данило расхохотался.
— Ах, ты срамник! Ах, ты... поручик будущий! Жениться хочешь, а темных углов робеешь!
Иван обиделся и молча пошел из комнаты.
— Стой, не ходи! Скажи ты мне, чего ты робеешь? А?
— Видите, иду... А что здесь в доме в нежилом... Спросите вот Архипыча... Что ж за охота среди ночи? Так зря что покажется и задаром напугает. Чего робеть? На мне крест... А зря, говорю, что покажется. Со страху и полотенце на стуле за мертвеца покажется. Я уж это хорошо знаю...
— Да ты мне скажи, ты боишься нечистой: силы?
— А вы? — вопросил Иван, взглядывая на брата.
— Да я тебя спрашиваю.
— Вы, братец... вы диковинно спрашиваете. Вы же в Бога веруете...
— Верую. Так что ж из того?
— Ну вот видите, а спрашиваете! — горячо и убедительно сказал Иван.
— Да по-твоему стало, коли в Бога веруешь, так и в черта веруй.
— Это вы грешное на меня валите, братец. Я того не говорил. Вы мои слова переменяете. Что ж, на ваш толк, его не надо бояться?
— Кого его?.. — усмехнулся Данило.
— Ну его... Ведь знаете! — Иван глянул на брата. — Эх, братец, — махнул он рукой. — У вас ко всему смехота одна.
— Ах, Иванушка, Иванушка! — серьезно вымолвил Данило, качая головой. — Я чаял, тебя оренбургская-то служба выправит, ан выходит, горбатого одна могила... — Данило запнулся и прибавил, усмехаясь: — Ну что ж, не пойдешь в зеркальную?
— Теперь, вестимо, не пойду... Еще тут поминали, поминали, — растопырил Иван руки, — да иди туда! Теперь и впрямь полотенце...
— Кого поминали-то? — хохотал Данило. — Его! А?.. Скажи? Его!
Иван снова махнул рукой и сел на окошко.
— Смотри, в окно смотрит на тебя. Гляди! Гляди! С рогами лезет!
Иван медленно перекрестился и вымолвил глухо и обидчиво:
Бог с вами! Зажились вы, братец, в чужих краях.
Князь Данило встал, подошел к брату и потрепал его по плечу. Иван тотчас же добродушно глянул на него.
— Ну полно, не гневись.
— Я, на вас? Как можно!
— Ну, ну! Полно. Свез бы я тебя с собой, Ванюша, в Питер, чем тебе жениться здесь на подушке, — задумчиво выговорил Данило.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |