А в провинции между тем было кой-что новое. Данило чаще видал крестьян... Чаще доходили до него то вести, то слухи, не переступавшие через двор в хоромы Азгара, а тем более через порог горницы старика отца. И одно обстоятельство сильно смущало Данилу... Во всей окрестности волновался простой народ... Беспорядки, непослушание помещикам, открытые бунты все учащались. Команды солдат увеличили, и они появлялись чаще в соседних имениях и были уже два раза у Кречетова, который уехал и застрял в Ольгине, прислав сказать, что нет сладу с мужичьем и пока не выбьет дури — не приедет. Расправы команд не вели ни к чему. После них забирали народ в острог, усылали некоторых в Сибирь, но многие из взятых в городе вскоре ворочались назад невредимыми и гуляли, волнуя и поднимая односельцев. Бегуны бывали постоянно даже и из Азгара, где Данило много смягчил управление, прогнав самого свирепого из старост. Данило недоумевал. Родивон Зосимович уверял спокойно, что завсегда так было!
— С самого с Петра Алексеевича непорядки на Руси ведутся. Самый непокорливый народ — мужичье. Что ты с хамом добрей, то он с тобой злей. Ты вот распустил вожжи, ну и хуже!
— Батюшка? Ну в Азгаре, положим, я вожжи распустил. А в Ольгине, Дмитрий Дмитрия? Небось вожжей не распускал. А по всей Приволжской провинции что творится теперь? Не я же опять тому причина, — говорил Данило.
— Завсегда так было! — небрежно повторял Родивон Зосимыч.
— Ну нет! Не всегда! — думал Данило. — Просто хоть загадку задавай!
Загадка эта разъснилась для Данилы скорее, чем он ожидал.
Однажды, пользуясь оттепелью, он отправился верхом на хутор верст за 20 и запоздал на обратном пути. Его застигла теплая, но темная ночь. Окрестность по всему пути была пуста и мертва, но вдруг увидел князь вдали, в овраге, большой зияющий костер и вокруг него черную кучу народа. Темные фигуры недвижимо и плотной массой окружали высокое пламя; изредка огонь увеличивался и красной колонной подымался вверх, ярче освещая толпу мужиков.
«Сборище это не запросто, а ради преступления порядков», — решил Данило.
Он приостановил лошадь и подумал: ехать ли к этому сборищу и узнать, в чем дело, или нет. При его приближении все расстроится, и он все-таки ничего не узнает!.. Он уже решил было ехать мимо, но через минуту заметил, что одна из фигур, особенно освещенная огнем, с увлечением говорила что-то, размахивая рукой. Монашеская ряса ярко осветилась огнем, и под бородой, длинной и седой, алел на груди большой образ. Иное решение принял князь, увидя старого монаха, проповедующего у костра среди ночи.
— Если это сборище незаконно, то подобает ли мне минуть его. Совесть и присяга мне сказывают, что должно мне всякое неразумие пресекать... Этот сход, может быть, начало бунта. Я мог пресечь зло к корню. Будь я безоружен — уклонился бы... Но при сабле — стыдно минуть! — решил князь и поехал на огонь.
Шагов за четыреста он слез с коня, привязал его к кусту и пошел пешком. Он был уже за сто шагов, когда следующие слова громкой внятной речи долетели до него.
— ...Господь милостивый не допустил сего злодеяния!.. Творец Всевидящий поискал его и православных правосудием своим!.. Батюшка наш обрел раба верного, и сей избранец сподобился послужить ко спасению жизни многоценной и, обменяясь одеждами своими, положил живот свой за вседержавного Милостивца, коего...
Сильный порыв ветра унес несколько слов... Потом снова расслышал князь:
— ...По сим многотрудным и многолетним странствованиям прибыл он в Царьград, но не обрел помощи у нехристя и басурмана... За сим паломничать на Афон и ко святым местам ходил, поклониться гробу Господню и помолиться за подданных своих детушек.
Снова несколько слов не долетело до князя. Кто-то подбросил хворосту, и снова ярко запылали пламенные языки трескучего костра, озаряя монаха, говорившего все тем же воодушевленным голосом:
— ...Яицкие атаманы приняли батюшку, как подобает его державно, и яко овцы повинуются пастырю, куда пастырь ведет их, тако же сии холопы верноподданные идут за ним, и ныне грудью и иждивеньем стоят они за своего императора, дабы выступил на царство и принял в руцы свои всероссийские грады и поселки и явлен был — изъять бо нас грешных из утеснений неправедных, из скорби лютой. Он же, самодержец, дарует вечную волю всем, кто положит живот и иждивенье за его святое искупительство... И будет по тем дням судить живых и мертвых. И его же царствия не будет конца. Придет на обланех в славе своей и гласом державным изымет всякие скверны и неправды... Вы же, православные, бросайте, иже имати ради искупителя своего, и дворы свои, и жены, и чада; поспешайте и все иждивенье несите отцу единородному. А кто не воин, кто неимущ, гряди вослед мой по всея земли православной и благовествуй миру радость чудесную и благополучную! яко жив батюшка! жив государь Петр III Федорович! жив, и здравствует, и явлен!! И станем в помощь ему, яко подобает верным рабам, яко Господь повелевает заповедью, да не дадим ответа на Страшном суду в маловерии, да не уподобимся Фоме маловерному, иже перст вложиша!.. — Монах остановился и судорожно быстро перекрестился три раза.
Данило был уже давно у самой кучки, в последних рядах. Никто не заметил его приближения. Вся толпа, человек в пятьдесят, напряженно слушала монаха. При последних словах князь, сознавая опасность, в которой находился, подумал:
— Или уйти мне, или взять врасплох! Уйти князю Даниле Хвалынскому, когда случай оказывается еще важнее, чем чаял. Срам! подлость!
Сильным толчком раздвинул Данило толпу и бросился вперед... В одно мгновенье очутился он пред монахом, схватил его за бороду и крикнул громовым голосом:
— Блазень поганый! морочить народ! подымать на буйство. Скоморох подлый!
Все вздрогнуло, колыхнулось и загудело. Вся толпа вскрикнула враз... Монах не вздрогнул и упорно, спокойно глядел в глаза князю, опираясь на посох и не высвобождая даже бороды из его руки.
— Кто ты, поганец? — крикнул Данило, встряхнув монаха.
— Иеромонах Мисаил, тружусь на Божье и Царево, ради просвещения братьев во Христе! — восторженно вымолвил тот.
— Что ты сейчас языком молол. Что! а?!
— Благовествую о явлении чудесном и пресветлом Государя и Царя Петра Федоровича, коего ложно мнили быть убиенным.
— Ах ты... ребята! вяжите мне сего вора и блазня за беспутные речи.
Толпа, молчавшая, снова заревела:
— Ты почто прыток! речист больно!!
— С какой дыры вылез!..
— С облака свалился!
— Знать, из ейных тож... Гляди, какой кафтанье напялил...
— Дави его да в оную яму... Снежком и хворостом и завалить.
— Дави, ребята!
И десяток полез на князя.
— Прочь! коли хотите слушать, я вам эти монаховы речи беспутные поясню... А его вяжите мне тотчас, не то перекрошу... — Князь вынул саблю.
— Дави! Дави! — раздалось отовсюду.
— Стой! чего взыгрались! — крикнул кто-то повелительно и вышел из толпы.
Все стихло.
Невысокий мужик стал перед Данилой и, осторожно прикрывая лицо рукой, как будто от пламени, вымолвил...
— Упрячь воструху-то... Нас тут пять либо шесть десятков, а ты один, как перст... Пригоже, стало, сударь мой, толковито рассудить... Ты сказываешь, отец Мисаил бездельник и блазень... Ты-то сам человек нешто знаемый. Отца Мисаила мы, четвертый идет год, почитаем и приемлем яко святого старца... Ты ж, гляди, найденыш ночной! Ну и помысли, кого нам блазнем почесть. Кого послушаться, а кого задавить, опаски ради!
Спокойный голос мужика был знаком Даниле... Он вложил в ножны саблю и собрался холодно и дельно возразить на юродивую речь отца Мисаила. В ту же минуту сильные лапы закрутили ему руки назад, а человек пять бросились спереди и в секунду повалили на землю, душили и давили.
— Стой! ребята! стой! отец Мисаил, возбрани убивство! — кричал тот же знакомый Даниле голос.
Чьи-то мозолистые лапы напирали князю на глаза. Чье-то колено в разодранных портках надавило ему грудь; затем он почувствовал сильный удар в висок. Все спуталось. Полусознание томительно сказывалось в груди и голове.
Когда князь очнулся, то почувствовал, что его тащат за плечи и за ноги... Сколько прошло времени, минута или час, он не знал.
— Господи! неужели живого зароют!.. — ужасом шевельнулась в нем мысль, и дрожь пробежала по истомленному телу...
Его положили на мокрый, оттаявший снег. Все было тихо кругом. Открыв чуть-чуть глаза, он распознал среди тьмы чащу кустов и двух человек около себя.
Все члены болезненно ослабли в нем. Однако ему казалось, что при большом усилии он еще сладит с двумя. Но где вся ватага? Быть может, при первом крике явятся снова десятки. А сабля?.. ее не было!
— Тут его и побросать! — вымолвил вдруг один мужик.
— Вестимо. Освежится, сам дорогу найдет... — вымолвил тот же знакомый голос.
— Отдалече?..
— Про то я ведаю.
— Сказываешь, важный боярин?
— Про то я ведаю.
— Чего ж таиться-то.
— Сам князь он — Азгарский. Во кто! Родивона Зосимыча сынок больший, что прибыл из-под Турки... Ну вот и смекай, паря, какую кашу нам расхлебывать угодилось бы, кабы молодцы уходили его... По сю пору меня трясет со страху. Не то что нас одних, а всех бы хрестьян со всего уезда в Сибирь угнали бы.
Мужики смолкли. У Данилы словно гора с плеч свалилась... Однако он не шевельнулся... Мужики продолжали толковать. Знакомый ему по голосу хотел дождаться, когда князь придет в себя, чтоб убедиться, жив ли он; второй увещевал уйти от греха.
— Коли жив, не добро на глаза ему лезть! опознает нас. Отплатит... А коли задавлен, почитай, еще хуже. Рассвенет, при теле завидеть могут.
Они удалились... Данило не сразу и тяжело поднялся на ноги. Голова была как свинцом налита, и тупая боль сказывалась в плече; однако крови и раны не было нигде... Очевидно, что, кроме колен и лап, ничего не нашлось у мужиков... Князь оглянулся и прислушался. Все было мертво, тихо, только ветер завывал сильнее. Костер, догорая, чуть тлел недалеко от него, но никого уже не было около огня.
— Неужели пешком идти! — подумал Данило и тяжелыми шагами спустился к тому месту, где должна была быть его лошадь... К счастью, никто не заметил ее. Она была у того же куста.
Данило с трудом влез в седло, пустился было рысью, но не мог продолжать от боли в плече и поехал шагом.
— Если ничего не произойдет в селе, то и я до поры умолчу... А будет коли же бунт... Я того отца Мисаила достать — все старанья приложу... И кто этот мужик, что спас меня?
Когда князь въезжал в село, вдоль слободы Азгарской все было тихо, все спало уже и на селе, и на барском дворе. Это объяснило ему, что он пробыл долго без памяти. Вдруг князь увидел тихо подвигавшиеся две фигуры, и, подъехав ближе, он узнал жену и Кирилловну.
— Господь с тобой! жена!.. Зачем ты здесь среди ночи?
Он бодро слез с лошади, стараясь не изменить себе от сказывающейся боли. Милуша обняла его.
— Не зазяб, дорогой?.. Видишь, какие холодные щечки!
Милуша приложила к его лицу свои согретые под шубой руки.
— Сказывай мне, родимая, что это значит. Зачем ты на улице не в пору.
Милуша молчала. Кирилловна забормотала сердито:
— Рассудку призанять бы нам! вот что!.. И прежде чудна была и вот замуж отдана, сама матерью быть норовит, а все царя в голове нету.
— Не кропочися, Кирилловна! — просила жалобно Милуша. — Молчи, пожалуй. Вдругорядь не буду.
— Зачем мне молчать... Пусть князинька пожурит тебя поделом. Ты рассуди, — обратилась старуха к Даниле. — Ждали тебя с вечера и ждать перестали. Знамо, ночевать остался на хуторе. Сплю я у себя на вышке... Вдруг шасть ко мне в каморку средь ночи оголтелое дитятко и тормошит, как мешок с орехами. Стащила одеяло, ухватилась за меня да и давай навзрыд. Убивается, плачет! Чего ты? Ох, лих-да-велик! Друг-де мой в беде. Чует мое сердце. Приключилось ему худое...
Данило удивленно взглянул на жену:
— С чего ж тебе это на ум пришло... Во сне, что ль?
— Не ведаю сама, дорогой... Спала я неспокойно, и вдруг непостижно так сердце во мне колыхнулось. Где Данило? Где муж? В беде муж! шепчет мне сердце. Без памяти, без понятия, что со мной деется, побежала я к мамушке... и стала звать ее навстречу к тебе пойти. Хоть и гадали мы все, что ты на хуторе ночуешь, да авось, думаю, полегчает, как пройдусь по селу; прости, милый, я, должно, не в полном здоровье... Все боязные мысли были в голове... Побожилась бы тому с час, что ты бедствуешь. Ведь теперь скоро полночь. Мы уж давно поджидаем тебя здесь, гуляючи с Кирилловной... — рассмеялась Милуша. — А уж злилась-то, злилась старая на меня! Злилась да зевала все; сама едва ноги волочит. На плетне отдыхала! — весело смеялась Милуша.
— Беспутное дитятко! — заворчала Кирилловна и ждала, что князь разбранит жену, но Данило задумчиво глядел на Милушу.
— Ну жена, и впрямь видно, что велика твоя любовь. Сердце в тебе словно зрячее. Прозревает само, чего и глаза не видят.
— А был ты в беде?!
— Был! И в великой!.. Одной ногой в гробу был.
— Данилушка!! — И с криком бросилась Милуша к мужу на шею.
— Полно, родная... Видишь, живой стою и невредим. Пусти. Плечо у меня зашиблено, должно, вывих. Упал я с коня.
Данило сказал свое выдуманное падение с лошади, но Милуша не слыхала ничего. Она вся замерла, плакала и молилась мысленно. Она понимала, что беда была и уже прошла, но все-таки сердце в ней трепетало в ужасе.
— Все прошло. Да! Но было, было! — И Милуша дрожала, переживая мысленно прошлое.
Кирилловна выслушала все и вдруг поклонилась в пояс Милуше, трогая пальцем землю:
— Прости, княгинюшка, меня, дуру петую. Буду впредь знать, где в тебе разум Господь положил.
И Кирилловна заплакала.
— Полно, мамушка, — сказал Данило. — Чего ты?
— Родимый мой, ведь вот, старая, тебя как люблю... А нет, чтобы почуять... Все здесь ходючи грызлась с ней, как пес какой... Разум-то, видно, ино бывает и сбрехнет. А сердце-то Милушино зрячее, и впрямь Божий дар... Закаюсь я, чертовка, противничать ее мыслям. Случись теперь в ночь — позови меня дитя на реку, в прорубь. Пойду! Позови средь зимы в лес соловьев слушать! Пойду! Вот те Христос!..
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |